Я хорошо помню начало 90-х годов, когда старый мир в одночасье рухнул, а новый еще не возник. Люди враз потеряли интерес ко многому из того, что раньше, казалось, было важным. Например, к серьезной музыке. Конечно, у нее всегда меньше поклонников, чем у эстрады или попсы, и даже чем у старого доброго рока. Но такой пустоты в зрительном зале ярославской филармонии, как в те бурные годы, не было ни до, ни после. На иных концертах симфонический оркестр в полтора-два раза численно превосходил слушателей. Музыканты обреченно «пилили», глядя в партитуру, а слушатели не менее обреченно пересчитывали «братьев по разуму» в зале и дивились масштабам интеллектуальной катастрофы. Постоянные посетители знали друг друга в лицо, и, случайно встретившись на улице, мы кивали друг другу, как участники запрещенной секты. Билеты в кассе покупали настолько редко, что кассирша успела отвыкнуть от самой процедуры продажи, и пугалась, когда к окошку кассы кто-то подходил. Ощущение гибели цивилизации и наступления эпохи варваров было полным.
Зал на улице Максимова был тогда на ремонте, и концерты давали то в большом зале областной администрации (в «Белом Доме»), то в актовом зале юридического факультета университета (бывший «Дом политического просвещения обкома КПСС» на улице Собинова). Висевшая в обоих зданиях аура советской казенщины непостижимым образом давила на восприятие музыки. Избавиться от этого эффекта можно было, зайдя в буфет «Белого Дома». Если же концерт проходил в бывшем «Доме политпросвещения», где буфет как коммунистический пережиток закрыли, то достаточно было в антракте выйти в фойе и потолкаться среди студентов (у которых лекции и семинары на вечернем отделении были в том же самом здании, в соседних аудиториях). Атмосфера молодежной тусовки разгоняла унаследованную от обкомовских времен тоску, и музыка в зале звучала значительно бодрее.
К середине 90-х годов ситуация начала понемногу меняться. Зал имени Собинова наконец-то отремонтировали. Традиционные поклонники классики устали от избытка политики и недостатка денег, и стали изредка приходить на концерты. Аншлагов, конечно, не было, но и о недавнем вакууме в зрительном зале ничто не напоминало. Впрочем, если приезжала какая-нибудь звезда, то бывало, что все билеты раскупали. А на обычных концертах сидели 100-150, иногда 200 человек.
Все они были чем-то похожи друг на друга, и я даже знаю, чем: почти все они были бюджетниками. Когда в антракте эти неустроенные, выпавшие из привычной благополучной жизни люди, выходили в фойе и растерянно глядели по сторонам, то в воздухе повисало гнетущее ощущение безнадежности. Случайно затесавшийся среди публики социально благополучный слушатель наверняка тоже был бюджетником в «прошлой жизни», то есть до смутных времен работал преподавателем или врачом. Свежий человек, не обремененный тяжкими житейскими проблемами, чувствовал себя в таком окружении несколько неуютно. Помню, я тогда подумал, что на месте директора филармонии я бы отгородил специальную ложу для тех относительно успешных ярославцев, кто хотел бы посещать концерты серьезной музыки, но кого тяготит зрелище большого количества вполне достойных людей, не по своей вине оказавшихся на обочине жизни.
Вообще-то бедность любителей классики – исключительно российский феномен. Во всех странах, где мне довелось побывать в опере, я не мог не заметить, что рядовой слушатель – более обеспеченный человек, чем средний житель своего государства. В культовых театрах, таких как Covent Garden, Metropolitan Opera или Grand Opera, социальные границы четко проходят по линии партер-бенуар-бельэтаж-балкон. В партере и ложах бенуара, на самых дорогих местах, – сливки общества, умные лица, сдержанные интонации речи, безупречные туалеты и манеры. В бельэтаже уже попроще: и мимика лиц откровеннее, и наряды поярче, и разговоры погромче, и бриллианты на дамах блестят совсем «по-новорусски». А на балконе – полная демократия: провинциалы плюс китайские студенты вперемежку с русскими туристами. Кстати, партер Большого театра постепенно приближается к западному стандарту – там тоже простую публику уже не встретишь, сплошь богатые москвичи и иностранцы.
В 1998 грянул дефолт, затем последефолтный экономический подъем. Начали расти нефтяные цены, ВВП распух как на дрожжах, и крохи с экспортного барского стола стали попадать в карманы рядовых граждан. Филармоническая публика постепенно приободрилась, обновила гардероб и уже осмеливалась во время антракта посещать буфет. Постоянные слушатели стали приводить на концерты своих детей и внуков, — знак того, что они уже не считали приверженность классике пороком, несовместимым с современностью и благополучием. Наполняемость зала росла, и в начале 2000-х годов в кассе уже нередко отвечали: «Билеты в партер билеты кончились, поищите у распространителей».
А где-то с прошлого года невидимая стена между залом филармонии и остальным Ярославлем начала рушиться. На концертах стали появляться новые слушатели, явно принадлежащие к другой породе. Они не всегда отличают бас от баритона и аплодируют в кратких промежутках между частями симфоний. Они забывают выключать сотовые телефоны и смеются в антракте. (Совершенно немыслимое поведение: лет пять-семь назад смех в фойе выглядел бы просто кощунством на фоне подавленного молчания остальной публики). Но, странное дело, их присутствие наполняет зал ощущением жизни, оптимизмом и надеждой на лучшее. Поглядев, как они успевают в антракте опрокинуть пару-тройку рюмок в буфете, а в оставшееся время дать подчиненным и домочадцам несколько ценных указаний по мобильному, я начинаю верить в светлое будущее русской культуры. Классик был прав: искусство принадлежит народу. И узкому кругу меломанов придется с этим смириться.